Глава I. Детство в Киеве
***
В чем состояла торговля Бубновых до моего рождения, мне неизвестно. Был когда-то и кирпичный завод, но при моем отце все свелось к тому, что он имел на углу Андреевской и Набережно-Крещатицкой, т.е. на берегу Днепра бани, стоявшие на Андреевской улице против бань Бугаева. Этими двумя банями и должен был довольствоваться разраставшийся Киев долгое время. Водопровода, который доставлял бы воду на высокие части Киева, в сторону которых он разрастался, еще не было и в то время и не могло быть. Печерск и Старый Город возвышаются над уровнем Днепра метров на 80.
За свою долгую жизнь в Киеве мои предки, бывшие великороссами по происхождению, перемешались с малороссами. Существовала семейная легенда о каком-то Афанасии Бубнове, бывшем, будто бы солдатом при Петре Великом. В одной тульской писцовой книге конца XVII века я случайно нашел заметку о каком-то «Бубне». О нем говорится, что его «изба заколочена» и что он сам «сшел от податей». Было бы соблазнительно связать Афанасия Бубна с нашим родом, так как в этом случае он имел бы пролетарское происхождение, что в наше время хороший политический и социальный козырь.
Как увидим, мать моя разошлась с моим отцом, когда мне было лет восемь, а потому я его помню мало. По-видимому, управление банями его занимало мало. Настоящей купеческой жилки в нем не было. Он любил веселую компанию, состоявшую из певцов, актеров, любителей карточной игры и вина. Он возвращался домой часто поздно. Помню, что он иногда спал в своей комнате, когда все уже были на ногах. Проходящие через комнату не мешали ему. Он так храпел, что я боялся проходить через его спальню. Он был человек доброго и мягкого характера. С своими детьми он часто играл и шутил. Литература и умственные вопросы его занимали мало.
Совсем другим человеком была моя мать Екатерина Степановна, происходившая из малорусского рода Савицких, которым принадлежало небольшое имение в Киевской губернии. Сельским хозяйством занимались, впрочем, только мои дяди Василий и Николай Степановичи. Михаил Степанович окончил гимназию и даже, если не ошибаюсь, заглянул и в Университет. Служил он в городском управлении и, кажется, недурно, но еще лучше он играл на фортепьяно. Музыкальное образование коснулось его случайно и слегка, но прирожденный талант взял свое. Он играл танцы с таким воодушевлением, что слушать его игру и не танцевать было возможно только для неодушевленных предметов, вроде, например, стульев, столов и так далее. Хотя я и родился в Киеве, но впервые из уст интеллигентных людей я услышал малорусский язык именно в семье Савицких, так как мои дяди Василий и Николай иногда переходили в разговоре между собой на малорусский язык, на котором писал и Шевченко, и который имеет немного общего с выработанной в Голиции «украинской мовой».
***
Особенно запомнилось мне появление в нашем доме одного гостя, которому суждено было играть большую роль в нашей жизни. Однажды, войдя вечером в нашу освещенную залу, я увидел там, кроме своих, еще двух, неизвестных мне до тех пор людей. Один из них стал мне потом известен как киевский врач Алексей Семенович Лесков, с которым мои родители могли быть старыми знакомыми, другой был человек приезжий, который был введен в наш дом первым. Он был братом первого, а именно – начинающий в то время писатель Николай Семенович Лесков.
И до сих пор носится в моей памяти, как на полотне фильма, его наружность, которую он имел в то время, и его фигура. У него были темные волосы, которые были причесаны с пробором. Бакенбарды и небольшая бородка окаймляли его живое, энергичное и приятное лицо. Оно было, как говорится, характерным. Это был чистый великорусский тип. Сравнительно со своим братом Алексеем и моим отцом он был среднего роста, плотный, но не толстый.
Что привело его в наш дом, нетрудно догадаться. Он, очевидно, или видел где-нибудь мою мать, или слышал о ее красоте. Она пленила его сердце. Немудрено, что и она, настроенная в то время (да и всю свою жизнь) идеалистически, не могла остаться равнодушно к вниманию, которое ей оказывал этот приятный, энергичный и выдающийся человек. Их знакомство имело продолжением роман, о котором будет речь ниже. Этот роман вырвал меня из той мало, в интеллигентном отношении, интересной обстановки, в которой мне пришлось бы жить и развиваться. Думаю, что для меня, для моего развития, он был во всяком случае большим плюсом.
***
Киев в то время меня совсем не занимал. Меня занимала наша поездка и ее цель – Москва. Дату нашего отъезда я, разумеется не записал, так как хронологией в то время не интересовался, но если принять в соображение, что я окончил восемь классов третьей Петербургской гимназии в 1877 году, а перед этим был не менее двух лет в Annenschule[1] на Фурштатской улице, то из Киева мы выехали осенью 1866 г.[2], когда мне был восьмой год. Железной дороги из Киева в Москву еще, конечно, не было. Единственной железнодорожной линией была, кажется, еще маленькая дорога из Петербурга в Царское село, а линия на Эйдкунен и Варшаву только начинала строиться. Из Киева в Москву мы поехали, меняя лошадей, и иногда ожидая свежих, днем и ночью несколько суток.
Когда мы приближались к Москве, Лесков мне сказал: «Ну, теперь, Коля, мы будем из Москвы в Петербург ехать по железной дороге и будем проезжать верст 40 в час» (в то время это была хорошая быстрота!). Это меня озадачило, так как я думал, что вся дорога будет покрыта железом, а скакать мы будем на лошадях. Я, хотя и был мал, но все-таки усомнился в том, чтобы по покрытой железом дороге лошади могли везти так скоро. Разъяснение этой загадки и было моим самым крупным воспоминанием из Москвы, где мы пробыли несколько дней, и где мне доставляло большое удовольствие ходить по утрам в бакалейный магазин Генералова, находившийся недалеко от нас, для ранних покупок.
Через несколько дней вечером мы, наконец, поехали на «железную дорогу». Уже Николаевский вокзал своей величиной и множеством людей суетившихся в нем, оставил во мне сильное впечатление. Когда же мы, наконец, вошли на перрон, то вместо «железной дороги» я увидел пару рельсов, на которой стоял ряд маленьких домиков (вагонов) в один из которых мы вошли. Я приставал к Лескову, чтобы он мне объяснил, как лошади могут тащить столько домиков (вагонов). Да еще с такой быстротою, о которой он мне говорил раньше.
Так как до отхода поезда оставалось еще достаточно времени, то он меня повел вперед и я увидел локомотив вместо лошадей. Лесков мне объяснил, что это машина, которая движется паром. Признаться, мне это показалось невероятно. Я видел пар в самоваре и над кипящей водой, но чтобы это пар мог двигать локомотив, а за ним еще несколько домиков-вагонов, этому я не хотел верить. Но, когда поезд тронулся, я услышал вздохи локомотива и увидел пар, пролетавший мимо окна, то пришлось поверить. Лесков дал мне объяснение действия пара в закрытом помещении. Через короткое время все это мне уже казалось ясным и простым. Минут через 10 Лесков мне сказал, что мы уже проехали верст пять. Я был ошеломлен.
Мы ехали из Москвы в Петербург сутки, а по дороге на станциях я видел товарные поезда, состоящие из нескольких десятков вагонов. Тогда я проникся глубоким уважением перед силой пара, и первое мое письмо из Петербурга братьям было все полно восхищения перед силой пара и перед железной дорогой. Это письмо я с величайшим интересом прочитал по прибытии в Киев в 1891 г. в качестве профессора Университета. Оно мне вместе с другими моими письмами было передано моей матерью, которая их бережно сохранила.
Я был большим любителем писать письма. Расставаясь со своей матерью, а потом когда женился и с женой, я писал им чуть ли не через день-два, особенно во время моих путешествий. Эти письма впоследствии были приведены мной в хронологический порядок и переплетены. Их было несколько томов.
Очень жалко, что мне не дана возможность читать их под конец моей жизни, так как они остались в России {далее зачёркнуто: в моих вещах, перевезенных в Киевский университет, когда меня выселили из квартиры, чтобы дать ее китайской гвардии Ч.К.Г.П.У. – Государственного Политического управления, в 1918, если не ошибаюсь, году}, и, разумеется, пропали. А там были некоторые подробности и потому интересные описания вроде моего восхождения на Везувий в июле 1884 года (во время) моего пребывания в монастыре Montecassino летом 1884 года и моего посещения Кембриджского и Оксфордского университетов, а так же и моей работы тогда же в частной библиотеке Thomas’a Phillips’a в Cheltenham’e, где я платил по фунту стерлингов в день за право просматривать латинские рукописи XI-XIIIстолетий.
Глава V. Командировка заграницу.
***
Осмотрев Страсбург, мы двинулись прямо в Париж. Не знаю почему, но мы с нетерпением ждали французской границы и, переехав ее, с удовольствием услышали французскую речь. В Петербурге, в Ревеле и в Риге (в этот последний город или, вернее, в его окрестности я ездил купаться, будучи студентом с Н.С. Лесковым) мы уже слыхали разговор на немецком языке, и он нам не казался чем-нибудь новым. Но вот увидеть страну, где и дворники и уличные мальчишки говорят на французском языке, за которым в России в то время была еще свежа репутация аристократического, было нам очень интересно. В нас еще невольно отражалось недоверие русской прислуги, которая с трудом верила, чтобы во Франции и простые люди говорили по-французски, как мы по-русски. Мы в то время еще не знали анекдота о каком-то русском мужике, который увидел в первый раз Париж при выходе из «Метро» (подземной железной дороги) на Place de la Concorde, посмотрел вокруг себя и сказал: «Городок-то ничего себе». Да и вышли мы не на Place de la Concorde, а на Gare de l’Est, сразу попали в тысячную толпу и должны были, прежде всего, искать в этом гигантском и незнакомом нам городе подходящее помещение.
Первое впечатление было какое-то сложное и имело свои не совсем приятные оттенки. Наняв фиакр (об автомобилях тогда и помину еще не было), мы поехали по длинным и скучным улицам, как Boulevard de Strasbourg и Boulevard Sébastopol, который нам напомнил взятие союзниками Севастополя, идущим в Латинский квартал. Кое-как нашли себе две комнатки в каком-то отеле, которые показались нам неуютными после наших, петербургской и даже киевской, квартир. А главное, что на нас произвело неприятное впечатление, это были сырость и холод в комнатах.
***
Большой успех у них в то время имел русский инженер Шуберский[3], он изобрел и пустил в ход передвижные железные печки, в которых медленно горел уголь, и которые легко прилаживались ко всякому камину. Мы с ним познакомились, бывали даже у него в его маленькой квартирке при магазине на Avenue del’Opera. У него была симпатичная жена. Своей торговлей он составил себе порядочное состояние и даже имел в Париже в Passy свою собственную виллу. Когда мы уже покинули Париж, в России я слышал, что в своей вилле он был найден мертвым. Обстоятельства и причины его смерти мне неизвестны. Но и после него Париж продолжал медленно в отопительном отношении прогрессировать. Теперь в модерновых домах, которых в этом гигантском и старой постройки городе мало, и особенно новых отелях имеется и центральное отопление.
Другая особенность парижских домов, даже шикарных, которая нас поразила, были деревянные паркетные (часто витые) лестницы. Не говоря о том, что на них, особенно если не было ковровых полосок, легко было поскользнуться, они представляли страшную опасность во время пожара. Уже много людей погибло, бросаясь из окон горящих домов в низ, так как лестницы были в пламени. Ничто так не доказывает консерватизма французов в укладе их жизни, как статьи в газетах в двадцатых годах двадцатого столетия после одного пожара с несколькими человеческими жертвами, которые продолжали отстаивать деревянные лестницы. В других странах, в том числе и в России, деревянные лестницы в каменных домах уже давно запрещены.
***
Сначала мы нашли себе меблированную квартиру из двух комнат с кухней на Avenue de la Grande Armée, близко от Arc de Triomphe. Точность французов сказалась в том, что мы должны были принять вещи (особенно посуду) по описи и расписаться в принятии. Но придирчивость хозяйки-вдовы, которая контролировала нашу жизнь, как будто мы были в пансионе, и протестовала против того, чтобы нас посещали вечером знакомые, а мы, как и наши знакомые, только и были свободны вечером, заставила нас отказаться от этой квартиры. Мы нашли себе две светлые и удобные комнаты на той же Avenue de la Grande Armée у самой Porte Maillot. Мы уложились, заплатили и хотели уже уезжать, как вдруг хозяйка запротестовала, потребовав сдачи вещей по описи. Посуду в шкафу она принимала не только по счету, но и выстукивала ее, не разбита ли она. Когда мы принимали вещи, нам и в голову не пришло выстукивать посуду. Посуды было много, и мы из нее употребляли только очень небольшую часть, причем ровно ничего не повредили. Выстукивая чашки, блюдечки, тарелки и т.д., которые мы и не думали употреблять, она констатировала в них трещины и составила счет, требуя уплаты по нему. Мы протестовали, тем более, что и сумму она насчитала несообразную, и сказали, что мы будем судиться, а теперь хотим немедленно переехать в другую квартиру, адрес которой мы ей указали и за которую уже было заплачено вперед, но она нам ответила, что не выпустит нас, пока мы не уплатим по счету. Мы пробовали было вынести наши вещи на улицу, но она мобилизировала здоровенного швейцара или, употребляя технический термин, обозначающий, впрочем, понятие в правовом отношении гораздо более высокое «консьержа» (concierge), и мы были остановлены.
Консьерж во Франции обладает большими правами, чем наш русский «швейцар». Он часто имеет связь с полицией, которая через него может наблюдать за движениями и нравами обитающих в доме. Если Вы нанимаете другую квартиру в другом доме, то хозяин этого дома обращается к concierge того дома, где Вы перед тем жили, чтобы узнать, правильно ли Вы платите и вообще, что Вы за человек.
***
Однажды мы втроем обедали в Palais Royal’е за длинным столом. Девель сидел, если можно выразиться, на председательском месте в конце длинного стола. Я сидел на длинной стороне направо от него. А налево помещался Дерюжинский. Рядом со мной сидел какой-то господин, сухой и задумчивый. На вид ему было лет 55. Достаточно было услышать несколько фраз, произнесенных им в разговоре с прислугой, чтобы безошибочно заключить, что он был француз. Уже собирались подавать третье блюдо, а он все еще не прикасался к супу и рассматривал какие-то бумаги или письма. Тогда Девель своим мощным, чисто русским басом, и притом так громко, как вообще любят говорить многие русские люди, сказал мне: «Слушайте, толкните этого олуха, который сидит рядом с Вами, и скажите ему, что теперь надо есть, а бумаги он и после может рассмотреть». Я, разумеется, не исполнил поручения Девеля, а наоборот сказал ему, что неудобно за общим столом говорить громко на никому не известном языке и что вообще рискованно, надеясь на непонятность своего языка, говорить подобные вещи. Но он не унимался.
Когда мой сосед, увидев, что он отстал от остальных едоков, приказал убрать свой суп нетронутым и потребовал себе следующее блюдо, Девель начал говорить по его адресу еще более оскорбительные вещи. Наконец, он заметил, что мой сосед имеет недовольный вид, и сказал мне: «что это этот осел надулся?». Я ему ответил, что не только он, но и другие могут быть недовольны громким разговором на неизвестном языке. Тогда произошло неожиданное. Мой сосед обернулся в нашу сторону и сказал на чисто русском языке с весьма приличным произношением: «Совершенно напротив. Мне было очень приятно услышать русскую речь». Можете себе представить наши физиономии, когда мы услышали эту фразу.
Чтобы как-нибудь стушевать неловкость, я его спросил, где он так хорошо научился говорить по-русски. В Париже того времени говорящий по-русски француз был большой редкостью, а большинство французов так мало слышали русскую речь, что и не могло себе отдать отчета о том, что это за язык. Совсем другое дело теперь, когда в Париже есть квартал, где русская речь постоянно слышится и где большой процент шоферов только и говорит правильно, что по-русски. Это результат революции, перебросившей во Францию и особенно в Париж тысячи русских эмигрантов.
На мой вопрос мой сосед ответил мне тоже вопросом, сколько мне лет. Узнав, что мне 25 лет, он не без волнения сказал: «Ну так вот, молодой человек: я жил в России дольше, чем Вы». Совершенно оставив без внимания оскорбительные замечания Девеля, он отрекомендовался нам, что он француз по происхождению, инженер по образованию и что в России и, главным образом, в Сибири, он жил более 25 лет. Он оказался известным инженером Alibert’ом[4], который, открыв в составе воды каких-то рек в Сибири элементы графита, поставил себе целью разыскать его залежи. Это ему и удалось после долгих, продолжительных, продолжавшихся чуть ли не восемь лет, исканий. Впоследствии он продал эту свою находку некоему Фаберу, по имени которого и стали называться карандаши у нас в России, и который на этом составил себе состояние.
Глава XII. Гетманщина XX столетия.
***
Однажды я получил приглашение на торжественный обед в яхт-клуб, куда должны были явиться и важные политические особы. Ожидался сам гетман и высшие немецкие офицеры с командующим генералом Эйхгорном во главе. Разумеется, я подписался на этот обед. Тут я имел удовольствие познакомиться как с «гетманом», так и с немецким главнокомандующим Эйхгорном. В кулинарном и винном отношении обед был вполне старорежимный, но политические тосты носили уже в себе веяния нового времени. Тосты начал гетман и, разумеется, на русском языке, ибо, хотя он и потомок исторического гетмана, но «украинской мове» стал обучаться только уже после своего избрания в гетманы и значительных успехов в этом языке так и не достиг вплоть до своего падения. Со всеми представляемыми ему лицами он беседовал на старорежимном русском языке, в том числе, со мной. Держался он безукоризненно, умея соединять важность главы государства с республиканской и демократической простотой. Труднее ему было соединить в своем тосте роль главы нового, России враждебного государства, со своим, подчиненным немцам, положением. Тост его был, в конце концов, упражнением в застольном красноречии с обходом щекотливых сторон своего положения и питьем за процветание возглавляемой им Украины.
Ему отвечал на немецком языке не Ейхгорн, а сидевший рядом с ним другой немецкий генерал (фамилии не помню), который произнес вполне патриотическую речь, подчеркивая союз Германии и Австрии с Украиной {далее зачеркнуто: заключенный, впрочем, еще до гетмана в марте 1918 большевиками и Украиной в Брест-Литовске}, и уверяя нас, что скверные времена уже, к счастью, миновали и что мы можем с уверенностью рассчитывать на лучшее будущее. Он, конечно, имел в виду главным образом Германию. Это происходило в разгаре лета 1918 г., около того времени, когда мы в Киеве узнали о трагической гибели царской семьи (16 июля 1918), и еще ничто не предвещало прорыва солунского фронта осенью того же года и капитуляции Германии, распада Австрии и т.д. Пришлось присутствовавшим приветствовать из вежливости и такта и этот тост, тем более что под «лучшим будущим» каждый мог разуметь все, что ему было желательно. После других речей и кофе с ликерами на открытом воздухе последовала прогулка на пароходе. Для кофе меня посадили к генералу Эйхгорну в виду моего знакомства с немецким языком. Эйхгорн оказался очень простым и добродушным собеседником. Один же из немецких генералов говорил по-русски не хуже меня. Эйхгорну, по-видимому, было очень по душе в Яхт-Клубе. Он остался и пил с нами и после прогулки на пароходе, в то время как гетман немедленно же после этой прогулки уехал в Киев.
***
Но и немецкая звезда начинала закатываться. Помимо все более и более упорного сопротивления союзников на западном фронте, и в самой Украйне какая-то рука замахивалась на немцев.
Ей, этой руке, мы обязаны были и извержением «вулкана» под самым Киевом. Около одного из его юго-западных предместий, а именно около «Зверинца», находился большой склад взрывчатых веществ, переданный, разумеется, как и другой, несколько более отдаленный на Лысой Горе, немцам. Они его охраняли.
И вот, в одно прекрасное майское утро, среди благорастворения воздухов, от неизвестной руки ближайший из этих складов около 9 ч. утра взлетел на воздух[5]. Встал, я помню, в самом хорошем расположении духа, оделся и пошел из спальни, где спал с сыном, в столовую пить кофе. Взял газету и протянул руку, чтобы взять чашку кофе. В это время я почувствовал, что расстояние между мной и чашкой несколько увеличилось. Меня качнуло от стола. Думая, что у меня головокружение, я вспомнил, что подобные явления бывают от склероза и кончаются ударом. Вместе с тем, я слышал какой-то странный шум на улице, как будто ехало много ломовых извозчиков. После этого через секунду или две последовал, действительно, удар, но не у меня, а снаружи. Это было похоже на близкий и сильный пушечный выстрел. Одновременно с этим ударом я почувствовал, что пол подо мною несколько поднялся и потом опустился на свое прежнее место. Все было опять тихо. Я решил, что, вероятно, у кого-нибудь из немцев, размещенных в нижних квартирах нашего дома, была бомба, и она разорвалась. Полагая, что второй бомбы рваться уже не будет, а все еще пока стоит на своих местах, я опять потянул руку к чашке, как раздался второй, еще более громкий, удар.
Сын мой выбежал в рубашке в столовую и спрашивает: «Папа, что это такое?». Не успел я ему высказать своих предположений, как раздался третий, еще более сильный взрыв. Дом задрожал. Дверь с черной лестницы отперлась с шумом, хотя была закрыта на задвижку, за ней другие двери, а шум падающих стекол (после повреждений, произведенных бомбардировкой в январе 1918, все стекла были вставлены) завершил картину. Стекла вылетели не с фасадной, северной, а с южной стороны, обращенной в сад. Я выбежал на балкон, выходящий в этот сад, и увидел красивую, но страшную картину. Ни дать, ни взять извержение вулкана. Черный столб дыма поднимался, расширяясь, высоко к небу, а наверху он разворачивался черными же клубами. Внутри этого дыма видны были огненные красные язычки и круги. Очевидно, рвались взлетавшие гранаты. И действительно, слышен был беспрерывный треск рвущихся снарядов. Действие происходило километрах в двух от нашего дома.
***
Между тем, вся гетманская Украина стояла на одном социальном вулкане, который был необходимым следствием предыдущих событий. Дело в том, что украинская Рада, чтобы приобрести популярность и поддержку крестьянской и рабочей массы, а также защитить себя от русских большевиков, должна была выкидывать программные флаги, которые становились все краснее и краснее, и ко времени падения почти ничем не отличались от большевистских. Сюда входила и аграрная реформа, которая, в сущности, сводилась к отобранию у помещиков почти всей земли для раздачи ее неимущим или малоимущим крестьянам. Последние, в предвидение этой реформы и, предвосхищая ее, начали занимать помещичьи земли, палить их усадьбы, разделять помещичий инвентарь и убивать самих помещиков. У крестьян появились вещи, им совершенно ненужные, вроде больших зеркал, роялей и т.д. Иногда и сами вещи для справедливости разрубались на части, чтобы никого из претендующих на них не обидеть. Свержение Рады немцами и избрание гетмана было сделано именно в видах восстановления права собственности на землю и даже на отобранный уже инвентарь. Крестьянство, особенно молодое и только что с оружием в руках возвратившееся с фронта и распропагандированное, стало, разумеется, в оппозицию по отношению к правительству немецкого гетмана. Оппозиция эта местами была недурно вооружена, так как некоторые в общей разрухе притаскивали с собою не только ружья, но и пулеметы, местами даже пушки. Все это припрятывалось и пускалось в ход только в моменты необходимости. Молодые крестьяне формировали иногда летучие отряды, которые оперировали довольно смело, напр<имер>, занимали железнодорожные станции, останавливали поезда, грабили и расстреливали. Этой оппозиции нетрудно было придать национальный и социальный характер. Национальной она представлялась как сопротивление немецкой оккупации, социальной же она была как направленная против «панов» с главным «паном» гетманом во главе. Кстати же, или даже и некстати, ей придавался иногда и антисемитический характер. Мне один студент, ездивший на юг из Киева за съестными припасами, рассказал об одной такой сцене, свидетелем которой он был на одной из станций (кажется, Христиновке). Станция была занята безымянным отрядом молодых крестьян, которые явились даже с подводами для будущей добычи. Подошедший к станции поезд был остановлен, всем пассажирам было приказано выйти, все они допрашивались и осматривались. Наиболее «виновные», в том числе все евреи, включая женщин и детей, были отобраны, поставлены на виду у других пассажиров к стене и расстреляны. После того началось отымание вещей и груза, который уже начали нагружать на телеги. В это время прибыла вызванная защита в виде воинского поезда (немцы и гетманцы). Грабители сели на свои телеги и скрылись, вещи, которые были еще не нагружены, возвратились собственникам, но жизнь расстрелянным возвратить было уже невозможно.
Глава XV. Армия генерала Деникина в Киеве и мое удаление вместе с ней из Киева (31 августа – 28 ноября 1919 старого стиля = 13 сентября – 11 декабря нового стиля).
***
Успехи белой армии были непродолжительными. Она должна была оставить свое наступление в направлении Москвы и покатилась назад на юг, к Черному Морю. Большевики снова появились недалеко от Киева, а именно около уже упомянутого Святошина. Опять пулеметные выстрелы стали раздаваться вблизи Киева. Прошло всего около месяца от появления белых в Киеве, как они были принуждены защищать город от большевиков. 1 октября 1919 года я был утром разбужен пулеметными выстрелами, раздававшимися особенно громко. В мою комнату вбежала моя падчерица Мария, которая, как сказано выше, пробралась из Москвы в Киев со своим малолетним сыном, жила со мной в моей квартире, а потом вместе со мной переехала в квартиру доктора Яхонтова. Муж же ее, инженер Дуссан, француз, родившийся и воспитанный в России, но продолжавший быть французским подданным, служил на железной дороге в Москве и должен был остаться там, чтобы не бросать службу и не лишиться заработка. Падчерица, войдя в мою комнату и застав меня еще лежащим в постели, начала меня убеждать скорее одеваться, взять необходимые вещи и бежать из Киева, так как, по ее словам, белая армия покидает город, к которому с запада и севера подступают большевики. Сын мой был в это время уже в белой армии, в качестве добровольца, и его со мной не было. Падчерица же решила оставаться в Киеве, полагая, что ей, как жене инженера, служащего в Москве у большевиков, никакой опасности от занятия Киева не угрожает. На моем же удалении она так энергично настаивала, что я быстро решился. Поспешно напившись кофе и, уложив необходимые вещи в небольшой чемоданчик, попрощался и отправился в путь.
План мой был такой. Дойти пешком через Днепровский мост на левую (восточную) сторону Днепра, а там — отчасти по шоссе, но по большей части через лес дойти до железнодорожной станции Дарница, лежащей в 12 километрах от Киева, так как около Киевского вокзала происходили уже бои, и там должна была происходить страшная суматоха. В Дарнице я хотел сесть на поезд, двинуться на восток, где еще держались деникинцы, и пробраться, в конце концов, к Таганрогу на Азовском море. Недалеко от Таганрога находились большие имения мужа Любы, моей племянницы, Скосырского. Он был женат на Любе, дочери моей сестры в браке с генералом Макшеевым. Скосырский и Макшеевы бежали из Петербурга от большевиков в Таганрог. Там я хотел переждать событий. Но план этот мне исполнить не удалось.
***
После отъезда Яхонтова я пробыл в Киеве недолго. Мне еще один раз пришлось бежать из Киева, но на этот раз в поезде, который нас отвез километров 20 от Киева и остановился. Опять мы слышали стрельбу и ночевали в поезде. На другой день в Киеве было спокойно, и я даже туда съездил. Потом и наш поезд вернулся в Киев. Я опять приступил к своим занятиям. Но положение становилось все опаснее и опаснее. Читая лекции, мы слышали пальбу, которая с каждым днем приближалась. В управлении Юго-западных дорог мне сообщили, что большевики окружают Киев и остается пока свободным только путь на Одессу. Вернувшись домой, я узнал, что приходил мой сын, доброволец армии Деникина и сказал, что белая армия принуждена покинуть Киев. Мне он приказал передать, чтобы я немедленно собрался и к вечеру был на вокзале. Я не считал, что мне придется покинуть Киев навсегда. Я думал, что мне удастся возвратиться назад даже и в том случае, если большевики утвердятся в Киеве. Об эмиграции из России я даже не думал. Куда эмигрировать старику-профессору (мне был тогда шестьдесят один год) и без всяких средств? Где и чем я зарабатывал бы себе хлеб насущный в чужой стране? Потому, чтобы придать моему удалению законный характер, я, на всякий случай, уже раньше запасся отпуском от ректора для поездки к родственникам в Херсон, которых у меня там, конечно, и не было. Я стал укладываться, что потребовало много времени, так как трудно было решить, что всего необходимее. Это происходило 11 декабря нового стиля (28 ноября старого стиля) 1919 года. Так как все костюмы, которые я хотел взять, рассчитывая на разные неожиданности, нельзя было уложить в два чемоданчика, то я надел на себя два костюма, осеннее пальто, а сверх того еще и шубу. В виду паники в городе, пришлось идти пешком (километра 3) до товарной станции. Я в своих одеждах, конечно, не донес бы своих чемоданчиков. Я шел не один, в сопровождении одного знакомого, который мне помог при переноске вещей. С трудом в темноте я нашел военный поезд, эвакуировавший белую армию, разыскал сына и тот меня устроил в товарном и битком набитом военными вагоне. Меня сначала не хотели, как штатского пускать, но мой сын объяснил, что я его отец и что мне разрешил устроиться в вагоне полковник Дмитриев. Последний тоже через какое-то время появился и, разыскав меня, приказал меня не беспокоить. Вскоре поезд тронулся. Оказалось потом, что я покинул свой родной город навсегда.
***
Утром я привел свои вещи в порядок и, напившись кофе, пошел в гавань, чтобы посмотреть, стоит ли еще назначенный для эвакуации Rio Pardo. Когда я дошел до памятника Ришелье, от которого открывался чудный вид на гавань и на море, я встретил нескольких молодых и подозрительно веселых офицеров, один из которых, обратившись к другим, сказал, намекая на меня: «И этот, должно быть, идет в гавань, чтобы эмигрировать?» Я услышал эту его насмешливую фразу и подтвердил его предположение. «Да, — ответил он, — только Владимир уже ушел». Когда же мой странный, веселый и насмешливый собеседник узнал, что я намереваюсь сесть на английский пароход Rio Pardo, он с загадочной улыбкой сказал: «А этот еще стоит в гавани». Я попросил его не шутить, а сказать мне серьезно, стоит ли еще Rio Pardo в гавани, так как тогда я не буду терять времени и пойду за своими вещами, он с такой же странной улыбкой сказал: «Не только стоит, но и паров не разводил. Можете идти за вещами». Все офицеры улыбнулись и пошли своей дорогой. Я же немедленно повернул назад и пошел искать в Университете носильщиков, отнесших наконец-то вещи моих коллег со Спекторским во главе на пароход Rio Pardo. Они знали, где стоит Rio Pardo, и заломили с меня 600 рублей, т.е., так как их было два, по 300 рублей на каждого. Пришлось согласиться.
Через 20 минут я простился со своим хозяином и моим коллегой Кардашем и направился с носильщиком в гавань. Идти было нелегко, так как на мне было по-прежнему два костюма, пальто и шуба. По дороге мы уже слышали за нами знакомую нам по Киеву стрельбу из пулеметов. Уже около самой гавани я увидел скорчившийся и раздетый труп какого-то убитого и ограбленного мужчины. Пулеметы сзади не давали времени для сантиментов, и я совершенно спокойно прошел мимо несчастного, а, может быть, и счастливого покойника. Уже в самой гавани я встретил одного своего знакомого, который, узнав, что я хочу сесть на Rio Pardo, сказал мне: «Опоздали: Rio Pardo уже ушел». К счастью, я больше верил незнакомым офицерам, чем своему знакомому и продолжал путь.
Каково же было мое огорчение, когда носильщики привели меня к тому месту, где стоял накануне Rio Pardo, и где его уже не было. Я стал оглядываться и увидел стоявший близко маленький пароходик и английского офицера при входе в него. На мой вопрос, могу ли я сесть для эмиграции на его пароходик, он ответил отрицательно. Я показал ему разрешение. Тогда он указал мне на стоявший несколько дальше громадный пароход «Rio Negro» и сказал, что с этим разрешением меня на него примут.
***
Не помню – до этого инцидента, или уже после него, я заметил, что наш пароход переменил курс. Это было видно по солнцу. Мы шли не на юго-запад, а прямо на юг. Мои предположения оправдались. Говорили, что Варна уведомила наше командование по беспроволочному телеграфу, что она нас принять не может, так как еще не были сняты все мины, защищавшие вход в гавань. Как бы там ни было, а только наш пароход взял курс на Константинополь. Многие, а особенно я, радовались этому. У других эта радость была мотивирована тем, что они попадут в южные страны, увидят пальмы и Цариград. Я же радовался тому, что попаду по всей вероятности в Сербию, или вернее – в королевство Сербов, Хорватов и Словенцев, как прежде называлось теперешнее королевство Югославия (1938). В Константинополе я, как сказано выше, был в 1914 году и знал, что ожидания моих спутников найти там тропическую жару были напрасны. И, действительно, когда показались берега около Босфора, они были белые от нанесенного на них снега. Наконец, мы вошли поздно вечером (28 янв. стар.стиля) в Босфор и бросили якорь. Качка прекратилась. На другой день утром мы подъехали к Константинополю и остановились. Солнце сияло, было сравнительно тепло, и вид на город открывался роскошный. Стояли мы тут три дня (29-31 января стар. стиля). Никого на берег не пускали. Наконец, было получено приказание везти нас на Салоники, а оттуда в королевство Сербов, хорватов и Словенцев. Я ликовал и, как будет видно из дальнейшего, не напрасно.
***********************************************************************
[1]Анненшуле — Училище Святой Анны.
[2]Бубнов ошибается, это произошло в 1865 г., когда ему действительно шел восьмой год, т.к. 21.01.1865 г. ему исполнилось семь лет.
[3]Шуберский Карл Эрнестович (1835 – 1891) — русский инженер путей сообщения, известный железнодорожный деятель и изобретатель. Широкую известность и огромные материальные выгоды приобрел изобретением особых подвижных печей, известных под его именем. Последние годы своей жизни Ш. обращал свою изобретательность на усовершенствование самых простых предметов, и был очень популярен у французов. Но, ни популярность, ни материальная обеспеченность не удовлетворяли Ш., и у него очень часто, особенно за последние годы, являлось недовольство жизнью. Этим то и объясняется его самоубийство. Ш. застрелился в Париже в ноябре 1891 г.
[4]Алибер Иван Петрович (Jean-Pierre Alibert), 1820-1905. Родился и умер во Франции. С 1846 года по 1859 год был владельцем графитового рудника на гольце Ботогол в Саянах. С помощью германской фирмы Фабера (в н.в. — Фабер-Кастелль) создал всемирную известность превосходному русскому графиту, который в среде художников-графиков до середины XX века славился как алиберовский графит. Разносторонний человек, купец и промышленник, Алибер в своей деятельности проявил себя как просветитель и гуманист. До конца своих дней сохранил любовь к Сибири.
[5]Для сравнения (М.А.Булгаков «Белая гвардия»): Однажды, в мае месяце, когда Город проснулся сияющий, как жемчужина в бирюзе, и солнце выкатилось освещать царство гетмана, когда граждане уже двинулись, как муравьи, по своим делишкам, и заспанные приказчики начали в магазинах открывать рокочущие шторы, прокатился по Городу страшный и зловещий звук. Он был неслыханного тембра — и не пушка и не гром, — но настолько силен, что многие форточки открылись сами собой и все стекла дрогнули. Затем звук повторился, прошел вновь по всему верхнему Городу, скатился волнами в Город нижний — Подол и через голубой красивый Днепр ушел в московские дали. Горожане проснулись, и на улицах началось смятение. Разрослось оно мгновенно, ибо побежали с верхнего Города — Печерска растерзанные, окровавленные люди с воем и визгом. А звук прошел и в третий раз, и так, что начали с громом обваливаться в печерских домах стекла и почва шатнулась под ногами.